По-видимому, это обещание не обрадовало Отчаянного. Он промолчал, и когда старший офицер пошел далее, выступая длинными шагами и поворачивая по сторонам голову, Митюшин усмехнулся и мысленно произнес:
«Нашел „цапель“ унтерцера! Какова еще будет разделка за боцмана! Верно, вечером, когда боцман пойдет к старшему офицеру за приказаниями, оплетет он матроса и тогда „цапель“ потребует», – подумал Митюшин.
Но пришел вечер, матросы отужинали, а Митюшина старший офицер не требовал.
Неизвестность тревожила Митюшина. Ему хотелось с кем-нибудь поделиться сомнениями и услышать слово одобрения.
И он в тот же вечер рассказал о своем столкновении с боцманом рулевому Чижову. Он был аккуратный, исправный и обходительный человек. Себя он не «оказывал», как говорил Митюшин, так как Чижов больше отмалчивался при щекотливых словах Отчаянного на баке или уходил. Но, казалось, понимал его и как-то с глазу на глаз одобрил его слова насчет «закона», хотя и умел в то же время ладить с боцманом Ждановым.
Рассказ Митюшина не вызвал сочувствия в Чижове.
Он покачал белобрысой головой, словно бы сокрушенно, и, оглянувшись вокруг лукавыми раскосыми глазами, тихо проговорил:
– Твое дело дрянь, Митюшин… Крышка!
– Будто? – недоверчиво спросил Митюшин.
– Очень даже просто. Напрасно ты оконфузил боцмана. И безо всякого права. Ведь с тобой он обращался по-благородному?
– Положим…
– В физиономию не заезжал? Боцманских слов не загибал?
– Смел бы?
– Он только почтения требовал… Так чего было с им хорохориться?.. И довел до злобы… Зачем ты связался с боцманом и отчекрыжил, какой он такой… По какому твоему форцу? Зачем беду накликал? – сентенциозно, не одобряя поступка Митюшина, прибавил Чижов.
– Зачем? – переспросил Отчаянный.
В его насмешливом голосе звучала грустная нотка разочарования в человеке, на которого надеялся.
– То-то зря… Форц хотел показать боцману…. себя потешить? Ну и потешился, а какой прок? Боцмана не обанкрутил, а себя зря обвиноватил. Небось, боцман с рассудком… Он во всей форме «обуродует» тебя по начальству… Ответь-ка насчет бунта!.. Вроде быдто бунт и окажет…
– И отвечу! – возбужденно промолвил Отчаянный.
– Ответишь? Отдадут тебя под суд и в штрафные – это как бог!
– Пусть! – раздраженно, возмущаясь Чижовым, ответил Митюшин.
– Пусть не пусть, а из-за фанаберии отдуешься… Насчет закона горячиться… Права, мол, имеешь? Тебе покажут права… И тебя же люди дураком назовут… Не суйся, мол, в чужую глотку… Мог бы за башковатость и старание в унтерцеры выйти… Ладил бы с начальством и жил бы по-хорошему, с опаской. А теперь за твое мечтание – крышка… Старший офицер строгий, не простит, – потому неповиновение. За это не прощают, не думай. И как пойдет опрос, дознаются, что ты насчет закона да про всякое начальство баламутил из-за своего языка… Не стеснялся своего звания… Вовсе, как дурак, втемяшился… А жил бы да жил, Митюшин, как прочие люди, если бы боцмана не оконфузил…
Отчаянный молчал, словно бы не находил слов, и, казалось, был подавлен.
И Чижов, подумавший, что Отчаянный струсил, прибавил:
– Одна есть загвоздка. Избавился бы от беды…
– Какая?
– Повинись перед боцманом. Тоже и ему не лестно, как в суде его обскажут… Пожалуй, простит… А тебе что?
Отчаянный серьезно ответил:
– Ай да ловко уважил! Спасибо, приятель!
– За что?.. Куда ты гнешь?
– Вполне открылся, какой ты есть, с потрохами!
– Видно, не нравится, что обо всем полагаю с рассудком?
– Даже с большим рассудком – обессудил меня дураком…
– Не лезь на рожон. Не полагай о себе… Помни, что» матрос.
– А поклонись я боцману и выйди в унтерцеры да беззаконно чисти твою лукавую рожу, так поумнею? Обскажи-ка! – с презрительной насмешкой промолвил маленький матрос.
– Ты все зубы скалишь!
– А как же с тобой?
– В штрафные, что ли, лестно?
– Беспременно желаю. Оттого и зубы скалю!
– Перестанешь! – злобно сказал Чижов.
– И скоро?
– Хоть завтра пройдет твоя отчаянность!
– По какой-такой причине?
– Отшлифуют на первый раз за боцмана. Небось, прошлое лето выпороли одного матроса и перевели в штрафные… Очень просто!
Митюшин ужаснулся при мысли, что его завтра же могут позорно наказать, и возмутился, что свой же брат, матрос, точно злорадствует позору ближнего и беззаконию.
Но в темноте вечера, у борта на баке, где два матроса беседовали, Чижов не видел бледного взволнованного лица и сверкающих черных глаз Отчаянного.
– Пусть шлифуют! А ты смотри! – вызывающе кинул он, скрывая свой ужас.
Чижов удивился:
– И с чего это ты такой отчаянный? Не могу я в толк взять…
– Ветром надуло…
– Где?
– На фабрике.
– Так. А на царской службе тоже, значит, надуло? – иронизировал Чижов, оскорбленный тоном Отчаянного.
– Верно, что так…
– Чудно что-то…
– Видно, не слыхал, что люди тоскуют по правде? – вдруг воскликнул Митюшин.
Чижов недоверчиво усмехнулся.
– То-то не понять! Душа в тебе свиная, а рассудок подлый… Еще рад, что матроса отпорют без всякого закона! Думаешь, только больно, – а не то, что позорно и обидно… И что присоветовал!.. Совесть-то в деревне оставил… А я полагал, что ты хоть и трус, а все-таки с понятием втихомолку! – негодующе прибавил Митюшин, возвышая голос.
– Ты что же ругаешься? Это по каким правам?
– Вали к своему боцману… Виляй свиным своим хвостом и обсказывай. Может, и ты ему про меня кляузничал… Так заодно…
– Усмирят тебя, дьявола отчаянного!
И Чижов, полный ненависти к нему, отошел.